Кондрат крапива кто смеется последним читать на русском

Dating > Кондрат крапива кто смеется последним читать на русском

Download links:Кондрат крапива кто смеется последним читать на русскомКондрат крапива кто смеется последним читать на русском

Там Государственному джаз-орке­стру БССР под управлением и при участии трубача Эдди Рознера предстояло гастролировать во все дни декады. В музыкальном прологе фильма вокальный квартет спел про артистов, титры перечислили создателей — но и тут не было фамилии сценариста.

Он был счастлив в семейной жизни. А нам с таким спектаклем — зачем высовываться?.. Спали лесору­бы Сибири, балерины Большого театра, бакинские нефтяники, спали свобод­ные от вахты моряки-черноморцы. Сдержался перед начальником: Храпченко — вершитель судеб национальных искусств на одной шестой земного шара. А про дружков ваших не хо­тите ли. Крапива никак не отреагировал, сидел удрученный.

Там шуршали листы блокнотов: заседавшие помечали, вычеркивали, записывали; нервничали и — трусили. Сталин, мундштуком трубки поглаживая усы, с ухмылкой обратился к Ворошилову: — Этот материал англичане нам не прислали. Ружевич толкнул локтем Кондрата, зашептал с набитым ртом: — Я вас одного не отпущу — просите и мне пропуск.

Он смеялся последним (fb2) - Мастер сдернул с шеи клеенчатый сантиметр, принялся обмерять Кондрата. В стихотворениях того же Гейне не раз описываются городские пейзажи.

Он смеялся последним fb2 Книга 337577 устарела и заменена на - 313K - Настройки текста: Владимир ОРЛОВ ОН СМЕЯЛСЯ ПОСЛЕДНИМ ПОВЕСТЬ-ФАНТАЗИЯ КТО СОБИРАЛСЯ ПИТЬ ШАМПАНСКОЕ Допущения: в данной главе — по рукописным мемуарам. Собственно, мог бы этого не делать: бархат­ный баритональный басок всегда чаровал собеседников, и особенно собесед­ниц, и особенно в нижнем регистре, — и актер это знал. Но так полагалось: ритуально откашляться, прежде чем начать. » — Что за фамилия: «Крапива»? Ну, что это: Крапива, Черный и этот еврейчик — Бедуля? Плавник он, а не «Бядуля» — не бедует он при советской власти! Взял бы псевдоним «Везуля»! Актер запнулся, но, помолчав, не сдержался: — А Горький? Тоже, между прочим, еврейчик. Актер осмелел: — Письмо товарищу Сталину на восемнадцатом съезде партии зачитыва­ла в Кремле наша Соколовская по-белорусски — вождь сам потребовал и все понял. Начальник долго молчал, но, наконец, нашелся: произнес почтительно, даже приподнялся с обитого плюшем кресла: — Так ведь то — товарищ Сталин! Актер не посмел возразить, хотя — ох, как остер был на язык! Сдержался перед начальником: Храпченко — вершитель судеб национальных искусств на одной шестой земного шара. Товарищ, у нас нет объектов сатиры, — назидательно чеканил чиновник. С 17-го года — нет. А старые до конца не выкорчеваны. Пере­житки, Иван Николаевич, пережитки. Ну, продолжайте, что ли. Храпченко сопел тяжко, вынул стакан из подстаканника, опять вставил, заглянул внутрь, ложечкой переместил чаинки на донышке. Артист позволил себе предположить — неосторожно: — Мы уверены: в Москве. На повороте взвизгнул трамвай, прогрохотал под окнами гостиницы «Европа»; сверкнули искры над дугой, высветив окна второго этажа. «Последний, — мелькнула мысль у актера. Он оглядел гостиничный «люкс»: бархатные портьеры с помпончиками, непре­менный фикус, патефон. «Интересно, что за пластинки в коробке? » — воз­ник вопрос. Стол, графин, стаканы — граненые, супрематические, — комод с трельяжем, буфет с посудой за рифлеными стеклышками. «Тарелки, наверное, еще царские», — подумал. Взгляд Рахленко остановился на председателе Всесоюзного Комитета по делам искусств Совнаркома СССР товарище Храпченко в совиных круглых очках, от которого зависит. Хватит читать, товарищ Рахленко. Ваше счастье, что я. Завтра утром укажу вашим товарищам: нель­зя этот пасквиль играть в Москве, да и здесь вряд ли. Злой поклеп на совет­скую научную интеллигенцию! С этим в Москву и отбуду. У автора вашего — Крапивы этого. Удрученный актер положил первый, так и не прочитанный лист на всю стопку, скрутил ее, поднялся. Храпченко, не вставая, окликнул: — А чья — взять в Москву этот спектакль — чья. Кто первым внес предложение? И режиссер Литвинов Лев — из тех же. Рахленко застыл в дверях — не знал, что ответить, да и ответа ли ждали от него; понял: у него нулевой опыт общения с сановниками столичного веса. Сдержался, чтобы не хлопнуть дверью, — вышло бы театрально; долго снаружи не отпускал ручку, грел ее ладонью; глянул на стеклянный ромбик с цифрой «9». В вестибюле дремавшая администратор любезно выставила телефон на полированную стойку — Рахленко тут знали: с зарплаты, не часто, но сижива­ли актеры в гостиничном ресторане, да и контрамарки на спектакли, бывало, перепадали обслуге гостиницы от них. Его неохотно, после долгого молчания, соединили с коммутатором ЦК, а затем, уговорив бдительную телефонистку, — с приемной 1-го секре­таря Компартии БССР. И вот тут включил артист свой низкий воркующий тембр: — Это Леонид Рахленко. Соедините, пожалуйста, срочно с Пантелеймо­ном Кондратьевичем. Понимаю: рабочий день уже. Но это связано с декадой. Он уже знал: слово «декада» в последнее время открывало в Минске мгновенно двери высоких кабинетов, соединяло по телефону с любым нуж­ным человеком. Это магическое слово тревожило и даже терзало и Пантелеймона Поно­маренко. Урожаи, надои, обустройство новых жителей республики, перековка «западников», только что воссоединенных с Восточной Белоруссией, пробы объединения их личных хозяйств-«гаспадарак» в колхозы — все стало вто­рым, даже пятым делом. Важнее грядущей декады был, может, только отлов скрытых и явных новых врагов народа: панов офицеров, панов помещиков, панов осадников, панов старост — эксплуататоров, затершихся в массу экс­плуатируемых, жаждавших прихода с востока своих, «советов». Знаю, вы богема, ложитесь поздно. Артист еще услышал, как Пономаренко, давая отбой, спросил кого-то: «Как Рахленко по отчеству?.. Сотрудники аппарата 1-го секретаря ЦК КП б Б поначалу хихикали украдкой, давили смешки. Но открытая реакция самого Пономаренко, кото­рый не сдерживал смеха, раскрепостила созванных на читку — и кабинет сотрясался от хохота. Рахленко, ободренный реакцией, был «в ударе». Гарлахвацкі адзін : Гатоў. Цяпер хоць ты з яго вяроўкі ві. Слушатели, как на спектакле, аплодировали. Пономаренко, отсмеявшись, скомандовал: — Антракт. Третий час ночи, товарищи, — ужин или завтрак? Принесли на подносах: бутерброды — толстая сочащаяся колбаса аппе­титно покрывала ломти белого хлеба, — чай с лимоном, коньяк. Все, весело пересказывая реплики и ситуации, потянулись к закускам позднего ужина, он же — ранний завтрак. Рахленко отошел к окну, подальше от запахов, от искуса: знал, что после еды расслабится, захочет вздремнуть. Пожизненный распорядок: поздний подъем, туалет актера — артикуляция, мимика, — завтрак, репетиция, обед, затем отдых, сон непременно — в семье это называлось «кинуться», — спек­такль, ужин в компании или дома. Потому здесь хотел дочитать пьесу «на подъеме». Сна как не бывало — у всех! Решили устроить культпоход всего аппарата на спектакль; выяснилось: в театре, что через дорогу от ЦК, его никто не видел. Доедали закуски, принесли свежего чая; восторги стихали. Пономаренко взял курительную трубку, отложил — помощник тотчас принялся услужливо прочищать ее ершиком. Сам секретарь разжег другую, задымил. Перекурить хотели бы многие; после недавнего присоединения земель, бывших под Польшей, вошел в обиход глагол «пофагать» — покурить. Заим­ствовали еще несколько свежих слов, например, «курва», «холера ясна», ино­гда в шутку партийцы употребляли «пан» в обращениях друг к другу. Посту­чав в двери кабинетов коллег, со смешками оговаривались «по-польски»: «Я попукал». К концу декабря, после декады, узнают, что елка по-польски «хоинка», — и тоже будут острить: «У вас, пан, хоинка стоит? » Пономаренко перерыв не объявил, выйти никто не осмелился. Курил он один: не терпел чужого дыма. Трубку освоил всего пару лет назад, как стал в БССР 1-м секретарем, а до того довольствовался папиросами «Казбек» — белые горы, черный силуэт всадника на коробке, или «Явой» в бледно-лило­вой упаковке. Присутствующие зашумели: одобряли, даже пробовали аплодировать. Обрезано как-то, — робко подал голос актер. Разоблачили директора — и все. Для Москвы — хватит. Спа­сибо, потешили нас, Леонид. Помощник секретаря вывел его в коридор. Рахленко Леон Гдальевич — в миру: Леонид Григорьевич, возможно, Рахлин — всю жизнь прослужил в Белорусском театре имени Янки Купалы, одно время руководил им, много играл, снимался, ставил; осыпан наградами. Даже седым был величествен, красив и элегантен, отошел народным арти­стом СССР. На доме, где жил, — мемориальная доска. Пономаренко обратился к аппарату: — Песни-пляски — это понятно, это у всех. А чем удивлять Москву будем? Поднялся секретарь по идеологии. Затянувшееся молчание становилось гнетущим, да и к утру всех тянуло ко сну. Пономаренко протянул руку, помощник подал набитую табаком изогнутую трубку. Секретарь ее не раскурил, посасывал незажженную, размышлял: — Киргизы, армяне привозили драмтеатры? Ни эти, ни грузины, ни узбеки! Ни одна республика себе этого не позволяла! Только оперы, — заверяли наперебой аппаратчики. Вызывайте фельдъегеря: отправим в Москву с нашим решением немедленно, самым ранним поездом. Ничего этого автор, Кондрат Крапива, не знал, но спал беспокойно. В девять утра товарища Храпченко проводили в кабинет 1-го секретаря ЦК КП б Б товарища Пономаренко; пожали друг другу руки. Москвич начал, не присев: — Ваше счастье, что я. Нельзя в Москву — что вы! Вероятно, сегодня оно на столе у товарища Сталина. Ваше счастье, что не слышат их в Москве. Прощально не пожали руки, а так — скользнули ладонью о ладонь. Пономаренко стоял у окна, видел, как цековский шофер захлопнул за московским чиновником черно-лаковую дверцу и ЗИС-101, осторожно съе­хав с площадки на мостовую, двинулся в сторону вокзала. Опадали листья, и в сквере под окнами ЦК уже просматривалась фигурка малыша с гусем — скульптура в центре фонтана. Это же наш козырь! Но козырями не козыряют, не открывают сразу. Не будем дразнить гусей. Гастроли нашего джаза в Москве организуйте — хорошо бы в театре сада «Эрмитаж», престижно, — но как бы за рамками официальной программы. Там в оркестре директор толковый, коммунист. На столе лежал сигнальный экземпляр программки московского концер­та. Взгляд секретаря зацепился за слово «дерижер»; нажал кнопку вызова, от гнева не нащупав ее сразу. В литерном вагоне проходящего через Минск поезда ехали Храпченко и фельдъегерь ЦК — в соседнем купе. На подъезде к Москве стояли в тамбуре друг за другом — незнакомые. К Белорусскому вокзалу чиновнику подали ЗИС-101; поехал домой: побриться, переодеться перед своим явлением в Комитете по делам искусств. А цековский посланец сразу же повез спецпакет на Старую площадь в ЦК ВКП б — на городском автобусе ГАЗ-45. ТАЙНАЯ КАНЦЕЛЯРИЯ Допущения: произошло так наверняка, иначе дальнейшее — необъяснимо. По слабоосвещенным длинным коридорам стелились мягкие бордовые дорожки. По обеим сторонам на равном расстоянии врезаны в стены совер­шенно одинаковые массивные двери без табличек и даже без номеров ком­нат. Пока шли, оттуда никто не выходил, никто не появлялся в этом, казалось Кондрату, необитаемом сумрачном пространстве. Идущий за ним человек в гимнастерке с лейтенантскими петлицами чекиста поинтересовался: — А вот эта ваша басня, где баба упирается ногами в передок телеги. А вот как по-белорусски будет «рука»? Чекист допытывался безмятежно, но с едва уловимой язвительностью: — Ну а, скажем. Уловив издевку, решал: не врезать ли? С чекиста слетела бы фуражка — васильковая тулья, краповый околыш. Он был крупнее лейтенанта, коридор пуст, тот орать не станет, а как поступят лично с ним в доме, куда есть только вход, уже, конечно, решено. А чекист, впившись в него взглядом, вопрошал безмятежно: — Задница, товарищ Крапива, — как будет на белорусском?.. Писатель выкрикнул ему прямо в лицо — непонятно: то ли давал перевод, то ли обзывал: — Жопа! У нас не принято повышать голос. К тому же я старше по званию. Вы в каком чине демобилизовались?.. Двигайтесь: мы еще не дошли. Попали бы вы не ко мне, а к Крупене, он бы вас за такие выкрики. И вы — ничего. Я вам зачем-то нужен. Как товарищ Сталин: Иосиф. Еще прошли, бесшумно ступая по мягкой дорожке. Это обязан усвоить мой обязательный друг. Н ОЧЬ ТРЕВОГ Допущения: по все еще осторожным рассказам живших в те годы. Стук в дверь — частый, настойчивый, не обещавший, что посетитель угомонится и уйдет. Что успокаивало Атраховичей: перед этим не скользнул по дождевым струйкам окон свет фар, не заурчал мотор «эмки». Но в дверь молотили упрямо. Не успела тебе сказать, — шептала жена, — взяли Изи Харика и Андрея Александровича. Если со мной что — бери детей и в деревню, к родичам в Пристенок!.. Кинь в печку листок, он на столе слева. Коротко полыхнул в печке лист. Долгий стук в дверь «очередью» прервался. И тут застучал в дверь мягкий, похоже, детский кулачок. А если уж Флориана Ждановича взяли. Он открывал дверь нерешительно, но ее толкнули снаружи. Пальто обоих и ее беретка переливались блестками дождевых капель. Пьесу твою в Москву везем! Было решение, знаю: «Партизаны». Вы понимаете, чем может кончиться? Зачем высовываться — «выторквацца»? » И без того Крапиву изумлял факт: «Хто смяецца апошнім» — единственная в театрах СССР сатирическая пьеса, — ладно, в Минске, в провинции, на отшибе, а тут — Москва!.. Главный герой Горлохватский — директор института геологии: пользуется чужими мозгами, чужим трудом, чужой женой. Но ведь именно эта должность предрасположила его стать таким: использовать, как принято формулировать, «служебное положение». А начинал-то по-честному: чему-то учился, что-то же исследовал, публиковал, чего-то добивался своими мозгами и трудом, прежде чем стал директором. Именно так, тонко, а не карикатурно, решал его режиссер Рахленко. Но такая, не одно­мерная трактовка — уже вызов! Ведь советских сатирических пьес с участием интеллигентов вообще нет. На экране — схемы. Интеллигенты или чудаки, как непонятливый профессор в «Музыкальной истории» и растяпа директор фабрики в фильме «Девушка спешит на свидание», или вредители- троцкисты, как инженер в «Поединке», или бездари, как безголосая певица Лена в «Веселых ребятах». Атрибуты экранных интеллигентов: очки, пенсне, мятая панамка, лексика с архаизмами, бородка или нэпманская прическа, «шпи­онская» усмешка, но и дорогая посуда, изысканная сервировка стола, которую оплевывают, как в доме Лены. И даже этих жалких интеллигентов обязательно в финале посрамляют!.. А его Горлохватский — не таков! Нахал, любитель жизненных услад, но — умен! Да еще служебное повышение в финале. А нам с таким спектаклем — зачем высовываться?.. А зачем, спрашивается, писал? Еще десять лет назад друг-сатирик Андрей Мрый показал типа с похожей карьерой в романе «Записки Самсона Самосуя». Роман сразу же запрещен, журналы изъяты из библиотек, Андрей в лагере, отбывает срок где-то, по слухам, в Каре­лии. Так в романе Самсон всего лишь заведует райотделом культуры, и написано десять лет назад! А у него, у Крапивы, — директор института в столице респу­блики, сегодня! И финал: его, бессовестного карьериста, повышают! В Москву, подразумевается, — куда же еще? Мысли об этом Кондрата тревожили. Рахленко угадал тревогу Крапивы, как бы успокоил: — Приказано финал с повышением Горлохватского убрать. Да ведь не будет точки! Цокольный этаж — там спросите. А Рахленко уже придвинул стул, на второй странице рукописи пьесы — в перечне действующих лиц — стал набрасывать имена, радостно утрируя про­изношение фамилий: — Горлохватский — Кравцов или Бирилло? Ясно: Степа Степович Бирилло. Черноус — Григонис или Санников? Заслуженный Грыгонис Гэнрых — и этого пометим птичкой. Туляга — Владомирский или Зоров? Конечно, Владомирский Уладзимир, народный. Зелкин — Боря Платонов или Сченснович?.. Но сработают другие, потаенные факторы, которые могут в корне повли­ять на это распределение, о чем режиссеру никогда не станет ведомо. Х РАБРЫЙ ПОРТНЯЖКА Допущения: не могло не произойти. У всех на талонах значилось время явки: «10. Можно, конечно, было разнести время явки каждого, сместив минут на двадцать, но до этого следовало додуматься. Однако в десять никого не вызвали: непонятно откуда стало известно, что за дверью Лотар Пук — знаменитый портной из Вильни — обмеряет самого Пономаренко и других из аппарата ЦК, кого он определил ехать на декаду. Писатели разбились на тройки из-за мебели: на диванах больше не вме­щалось. Сидели тихо, шептались, посмеивались: — Это тебе, тебе, Кондрат, под твое перо, — бубнил Лыньков. Кулешов развернул мятую газету, в которую была завернута стопка лист­ков со стихами. Заслонив свою тройку, он в укрытии продолжал вполголоса: —. Лыньков пробасил: — Думаю, селекционер выберет название «сталинка». Лыньков и Кулешов припоздали: не попали в облаву на писателей-«нацдэмов», творчество обоих протекало удачно. Оба издавались, были удостоены званий, премий и наград. На домах, где жили, установлены мемориальные доски в их честь. В Москву: ехать — не ехать? А Кулешов попытался шутить: — Увернешься — костюм твой кому подойдет? Ты, Кондрат, вон какая дылда! Крапива никак не отреагировал, сидел удрученный. Под пальмой толстенький кудрявый Айзек Мовчар, упорно подписывав­шийся «Алесем», делал вид, что вникает в статьи «Советской Белоруссии». Квартальная подшивка газеты, скрепленная фанерной планкой, была тяжела, объемна, и чтобы видеть вестибюль пошивочной, низкорослому Айзеку при­шлось поставить подшивку на колени. » — Да уже наверняка раскрыли, кто распространяет. Один себе, а четыре экземпляра отдала солисту-балалаечнику Радиокомитета Струневскому. Зажимали от смеха рты. Мовчар не выдержал, высунулся из-за газетной стопки, бросил, как бы шутливо: — Шалом, Кондрат! Кулешов зашуршал газетой, которой укрывал свою тройку: — Все. Вот: «Письмо белорусского народа товарищу Сталину». Лыньков срывающимся от смеха голосом попытался декламировать: — «Рушко і Гунько, і Арэстаў, і Зубаў, І Гладышаў, Мельнікава і Харнас — І многа іх лепшых, настаўнік наш любы, Твае гэта вучні — героі між нас. » Газету перехватил Кулешов, стал читать, чем дальше, тем визгливей: — «Таварыш Вілентнікава і Слесарова, Еўсюціна, Розенберг, Туфар, Скабло — Паэты ім дораць гарачае слова, Ім славаю яснае сонца ўзышло. Мовчар оставался невозмутим, пристально оглядывал веселую тройку, упрекнул громко: — Лучшие поэты Белоруссии слагали от всего сердца — это голос нашего народа! Айзек Евелевич Мовчар — представлялся: «Алесь Евгеньевич» — в 30-е годы строчил разгромные материалы о литераторах, что помогало органам выявлять свободомыслящих. Когда в конце 80-х газеты тех лет из спецхрана выставили в открытый доступ, он в читальных залах библиотек незаметно вырезал свои статьи предвоенных лет о «нацдэмах», — по сути, политиче­ские доносы. Крапива перехватил газету и сделал вид, что читает напечатанное там: — А наш таварыш Лотар Пук — Хай не смуціць нягучны гук — Шавецкіх дасягнуў вяршынь, Спрэс абшываючы старшынь. Открылась дверь, из примерочной вышел сухощавый щеголь в жилете, с сединой в аккуратном проборе. Мовчар, откинув подшивку газет, мигом очутился рядом. Это мы, — указал на Илью Горского. Портной пропустил в дверь Крапиву. В мастерской пахло пропаренной тканью, лязгали ножницы с широкими лезвиями. Несколько мастеров черкали мелками по развернутому на огромных столах темному в полосочках сукну, еще рулоны громоздились на полках. Мастер сдернул с шеи клеенчатый сантиметр, принялся обмерять Кон­драта. Для всех мужчин делегации пошиваем двубортный. Хотя могли бы, знаете, для разницы и однобортный, и со шлицами, и тройку, и смокинги кому-то, кто не ходит вперевалочку. Всем делегатам — двубортный, и всем туфли — черный «шевро». Будете все одинаково одеты, как этот еврейский оркестр Адольфа Рознера. Но, как говорили у нас в Вильне евреи: не будем о грустном. А вот насчет сорочек: под галстук или с национальным узором — пока идет, как у вас говорят, сове­щание. Возьмут в Москву для всех оба комплекта. Это затруднение может решить только Москва. Пан Пономаренко обо мне был наслышан и пере­вез сюда. Такая честь: иметь место здесь, в Доме Правительства! Хотя и в Вильне, ведаете, я имел достойную клиентуру. Пан Лотар не принял иронии, ответил серьезно: — Он носил только мундир. Строить мундир — особая профессия. Вот почему тут я отказался пошивать модные у вас полувоенные френчи: не умею. А шил я фраки, тройки и смокинги Витольду Конти, Иго Сыму, Эугениушу Бодо, Михалу Зьничу, Казимежу Круковскому, Мечиславу Венгжину. Он — не поверите, пан Атрахович! Они все не паны-мужчины, а какие-то, знаете. Не стрижки с бриллианти­ном, а чубчики. Но сегодня у меня беда — я готовый плакать: только одного вида пуговицы доставили! Как так можно: одного вида?! Портной посмотрел на Кондрата с интересом, покивал. Я вам на лацканы и грудку дам бурметр — это такой, зна­ете, жесткий волос. У вас и так файная фигура, а будете в моем двубортном смотреться. Портной не мог тогда знать о судьбах его прошлых клиентов в годы гря­дущей войны: за сотрудничество с фашистами Иго Сыма повесят патриоты-подполь­щики. Мечислав Венгжин взойдет к небесам дымом крематория. Не дано это было предвидеть вообще кому-либо. И про что, позволю себе спросить? Про рево­люцию, колхозы, райком? Я с радостью приму ваше приглашение. И что: я в Вильне, знаете, жил в одном доме с белорусами, пре­красно понимал их!.. А можно в театр — с женой? Попрошу у директора пропуск на двоих. Пусть все видят: скромный мастер Лотар Пук — в директор­ской ложе!.. О, если бы вам тройку, пиджак однобортный, со шлицами — как пошел бы костюмчик! ПРОБУКСОВКА КОЛЕСА ФОРТУНЫ Допущения: по фактам — произошло примерно так. В двери кабинета возник, не входя, помощник. Пономаренко глянул так, что помощник только и пролепетал: — Все ждут. Это же по декаде. Пономаренко подождал, пока не услышал защелку второй, входной двери, кивнул собеседнику, продолжил нелегкую беседу: — Владомирский? Нарком НКВД поскреб пальцем модные в те годы квадратные усики, вытянул из папки нужный лист, прочитал: — Пожалуйста: «Владомирский-Малейко Владимир Иосифович — офи­цер царской армии. » — Народный артист БССР, — как бы про себя уточнил секретарь. Этот нами уже разоблачен — работаем, э! Театральная программка в руке Пономаренко подрагивала. Брат осужден за вредительство на «Осинторфе». Кто еще интересует, Пантэлеймон Кондратэвич? Цанава порылся в папке, достал нужный лист. Говорил он с грузинской напевностью, без ударений в словах: — Разрабатывается как участник контрреволюционной национал-фашистской организации. Вот, пожалуйста, а еще — со званием: заслуженный артист! Но и там тоже не все чисто. Чекист самодовольно усмехнулся: — Вот первый страница: «Список участников декады белорусского искусства в городе Москва, на которых имеется компрометирующая инфор­мация». А вот последний: «Начальник 2-го отдела УГБ НКВД БССР старший лейтенант Госбезопасности Крупеня, начальник 4-го отделения 2-го отдела УГБ НКВД БССР лейтенант Дечко». У меня нет оснований не доверять моим людям — очень добросовестные парни. «хлопцы», как вы говорите. Нарком перебирал листы, нашел в папке программку, такую же, как лежавшая перед секретарем, потыкал в нее пальцем. Смотрим, пожалуйста, весь театр такой: администратор с рэдкой фамилией Шапиро, бутафор, бухгалтер. Люди мои — трудолюбивые. Смотрим, пожалуйста, другой папка: вот артист Былинский — сын попа; композитор Нестор. Нестор Соколов­ский — регент. Не хочу вас задерживать. В папке писателей гляньте. Его пьеса едет в Москву. Он у нас пока не проходит, еще в разработке. Но им занимается лей­тенант Ружевич — очень трудолюбивый хлопец. Пономаренко колебался; постучал черенком трубки по программке. Один я в ответе. Не беспокойтесь, везде буду утверждать: вы меня предупреждали. Это не все, пожалуйста. Пономаренко опустился в кресло, устало потер глаза, попросил тихо: — Прочтите сами. «Средства, отпускаемые на подготовку к декаде, превратили в канал для улучшения материального положения. Художественный руководитель Рудник заказывает и принимает любые музыкальные вещи от композиторов, тут же оплачивает их без утверждения правительственной комиссии, заявляя: «Денег много, пусть подработают, такое время нескоро будет». Композитор Подковыров, обращаясь к Руднику со своим музыкальным произведением, прямо заявил: «У вас теперь есть средства, дайте и мне поправить свои дела». «Оперный певец Арсенко заявил: «Живем, как на курорте, ничего не делаем. Так можно и разучиться петь». Секретарь не отвечал; откинувшись в кресле, закрыл глаза. Нарком вытащил несколько листков, сцепленных скрепкой. Как такого брать в Москву, пожалуйста?! Пономаренко машинально перебирал листы, сплошь с грифами «секрет­но» и «совершенно секретно», обреченно перечислял: — Ансамбля танца, как у всех республик, нет, народного хора нет, оперы- балеты не готовы, сценаристы перегрызлись, а до декады — месяц. Или опять будем надеяться на чудо, как три месяца назад? Оба заулыбались: декада, назначенная на осень 39-го, отменилась в связи с победоносным походом Красной Армии, начавшимся 17 сентября воссоеди­нением Белоруссии. Цанава передал секретарю папку, предупредив: — Ссекретный документы. Им защищать честь республики. С ПАСИТЕЛЬНАЯ ИНТОНАЦИЯ Допущения: по воспоминаниям свидетелей. Как все композиторы показывают свои песни, проглатывая слоги текста, пропуская клавиши, как поэты читают свои стихи, завывая, не выявляя рифм, не блюдя ритма, так и драматург читал свою комедию: монотонно, не отделяя реплик от ремарок. Работники редакции увяли уже на второй странице слушания, подре­мывали; кто-то смотрел в окно, пересчитывая, сбиваясь, железные копья в ограде Академии наук, что высилась через улицу от Дома печати; пышногру­дая брюнетка со сросшимися бровями записывала соседке рецепт, повторяя «богшч. А Крапива, не отрываясь от рукописи, бубнил: —... В дверях кабинета появился запыхавшийся Рахленко. Мгновенно оценив читку как провальную, шумно двинулся к столу Крапивы. Извините, припоздал: совещание по декаде. Кондратик, Аристофан ты наш, иди покури, пофагай! На чем автор оста­новился? Сатырычная камедыя ў чатырох дзеях. Дзеючыя асобы: Гарлахвацкі — дырэктар інстытута геалогіі. » В туалете из кабинки — там шумела, сливаясь, вода — вышел чуть пол­неющий улыбчивый альбинос на легком подпитии, представился: — Иван Крупеня — собственный кореспондент «Звязды». Я в восторге от вашей смелости! Видел спектакль, потому игнорирую читку, простите. Но с вами, Кондрат Кондратович, жаждал встретиться. Года три назад мы с Дедюлей — это тоже спецкор «Звязды», он сейчас слушает вашу пьесу. А то: «Звязда» — на каком это языке? Но Крупеня не слушал, снедаемый желанием поведать «сюжетик». Так вот, посылают нас с Дедюлей в Витебск собрать материал для очерка. Местные чекисты привети­ли нас радушно, открыли все архивы. Но ни в одной коробке, ни в одной папке даже его фамилии нигде нет, вот! Мы подумали: может, его сразу ранили, — и сунулись в госпиталь. И что вы думаете — вот он, сюжетик! Мы переглянулись, закрыли папочку и вернулись в Минск: ничего, мол, не нашли. Тут напротив чудный пивной ларек с бочковым. Но своим подают из-под прилавка и что-то поинтересней пивка. Журналист Иван Крупеня, оказывается, то ли был в номере Янки Купалы, то ли где-то рядом в гостинице «Москва», в тот роковой день 28 июня 42-го года, когда поэт за десять дней до своего юбилея улетел в лестничный пролет. Сын журналиста Евгений знал от отца тайну гибели Купалы и поры­вался поведать. Однажды упомянул об официантке, которая якобы в ответ на комплимент Купалы и просьбу назваться сказала: «Я — смерть твоя». Но условие Евгения было неприемлемым: местом открытия тайны гибели поэта назначался ларек с бочковым. Сегодня видится с сожалением: следовало быть менее брезгливым. Когда Кондрат вышел из кабинки, Крупени не было. Но у рукомойника ополаскивал руки Ружевич — в штатском. Даже сюда доносился смех, следовавший за каждой фразой бархатного баритона Рахленко. Вы же вот нарушили подписку о неразглашении вызова к нам. Но я не думаю, что он. А я ведь не знал о Кулешове, только предположил. Оказалось — несдержанны вы. Перед вами — Москва. Ружевич, заглянув в кабинку, дернул цепочку; зашумела вода. Он придви­нулся к Кондрату, зашептал: — Закрывают спектакли врагов народа. Пьесы Василя Шешелевича изъяли из репертуара: «Волчьи ночи» и «Симфония гнева». Я потрясен его игрой! Знаете, что Владомирский — бывший царский офицер и скрывает это? Что он в разработке? Сперва был статистиком в лагерной санчасти. Потом написал пьеску из лагерной жизни. Сослали на лесоповал учетчиком. Он уже совсем доходягой стал, посадили его у костра. Валили лес, рухнуло огромное дерево прямо на него, придавило к костру. Прибежали зэки на крик, сдвинуть ствол не смогли, побежали за пилой. Голоса Рахленко не было слышно: заглушили аплодисменты. У вас трое детей, семья, гнездо. Я одинок, а иногда хочет­ся. И нет у меня друга, не «обязательного». Надо же кому-то доверять — не все же у нас. Идите: аплодисменты — вам. ЭХО КАК ЧУДО Допущения: вероятность подтверждается стенограммами. С улицы Карла Маркса редкие ночные прохожие видели в темном здании ЦК ряд светящихся окон зала заседаний. Там шуршали листы блокнотов: заседавшие помечали, вычеркивали, записывали; нервничали и — трусили. Но никто не осмеливался покинуть совещание. Завидовали прилежным стенографисткам, которые через определенные отрезки времени неслыш­но выходили, сменяя одна другую. Вернулся первый секретарь ЦК — то и дело вызывала к прямому проводу Москва, — сел за рабочий стол, рядом с наркомом НКВД. Зачитываю: «Задача состояла и состоит в том, чтобы собирать и всемерно популяризиро­вать замечательные песни, поэмы, стихи, какие сложил, слагает белорусский народ, белорусские писатели, поэты, лучшие представители искусства в честь товарища Сталина». Задача формулируется ясно, четко. Наши действия: лик­видировать творческую пассивность. Тот вышел на трибуну, как на суд, забормотал: — На всех предыдущих декадах, отсмотренных нашими товарищами, участвовали оперные театры и филармонии. Мы, в отличие от других респу­блик, решили везти также и драматический театр. Это предложила директор театра, — отмахнулся Пономаренко. Вот вы и продолжите. Цанава скривил губы, развел ладони. Пономаренко обратился к Аллер, спросил очень доброжелательно: — Думаете удивить Москву русской классикой? «Гибель волка», «Партизаны» — это национальные пьесы, так? Автора включить в поездку не забудьте. Поедет с нашим сотрудником. Вы как начальник Управления по делам искусств чем нас порадуете? Озирский замялся: — Свидетельствуют музыковеды. Повисла гнетущая тишина — предвестник паники. Озирский потянулся к стакану с водой. Каждый день на пультах оперного оркестра — новые ноты: вписки, репризы, купюры, дописки. Но ни одно произведение не может выдержать бесконечного числа поправок и переработок, чтобы это не отразилось на его художественном качестве. Темпы по линии писателей недо­статочные, чтобы быстро закончить либретто. Говорят, что у вас, на Володарке, столько писателей, что право­мочны проводить пленум. Пономаренко поводил чубуком холодной трубки по губам, повернулся к трибуне. Первый секретарь почти никогда не повышал голос, сейчас — все пони­мали — это оправдывалось критичностью ситуации. Все оглянулись на смельчака. Ой, слушайте: каких дамских куаферов я нашел! И где, вы думаете? Я смотрю, вы скучный, товарищ Пономаренко, ваши товарищи по борьбе с капитализмом все скучные. Я слышал, что учение Маркса вечно, я вступить еще успею. Товарищ Пономаренко, ваше дело руководить, артистов дело петь, а мое дело снабжать, чтобы и руководилось, и пелось хорошо. Так я подумал: нет, не все у нас плохо! В декабре, когда декада, в Москве зима. Так что не все у нас плохо, товарищ Пономаренко. Заседавшие оживились, улыбнулся и первый секретарь. Действительно ведь: не все у нас плохо. Встрять в наше обсуждение с маркизетом — это первое, что пришло вам в голову? Смеялся и первый секретарь. Ее будет петь хор села Великое Подлесье, — подсказал кто-то из оргкомитета. «Все буржуи-паны разбяжалися, как за зброю мы ўсе разам узялися». Срочно сочинил Цитович — их руководитель. Чтоб в Москве было понятно. Тут Цанава вытянул лист из папки, пояснил негромко: — Окончил белорусскую гимназию, духовную семинарию, университет как этнограф и математик, консерваторию — все в Вильно. Сэйчас он музы­кальный редактор Барановичского областного радио. Кто из оргкомитета слушал коллектив? Цанава заверил негромко: — Группа лейтенанта Крупени выезжала в Великое Подлесье, анкеты оформляла. Рас­скажи нам про хор. Они уже совэтские люди? Поднялся русоволосый чекист с широкой улыбкой. Молодые, веселые, пели, угощали. И это будет еще один наш «секретный оружие», козырь — полити­ческий, пожалуйста! А что у них с костюмами? С места подал голос осмелевший Шапиро: — Если нужны крепдешин, крепжоржет, чулки шелковые. У хора национальные выши­тые сорочки, жакетки с гарусом, домотканые юбки — таких ярких мы нигде не видели. Но тут нужна, как учит нас товарищ Сталин, бдитель­ность: эти дэвушки только что вырвались из капиталистического гнета! А в каком окружении живет наша страна?.. А тут у них. Пономаренко знал, как в союзных республиках готовились к декадам. Заго­дя приглашали композиторов из Москвы, которые на местном фольклорном или историческом материале с помощью местного коллеги «на подхвате» про­изводили на свет национальную оперу. Присылала Москва также декораторов, балетмейстеров, певцов, режиссеров, даже парикмахеров — их в республиках называли «засланцы». После декады они, щедро оплаченные из местных бюд­жетов, становились «заслуженными», «народными», «лауреатами» этих респу­блик. Но до Минска дошел слух, что после заключительного концерта Грузин­ской декады Сталин якобы недовольно упрекнул земляков на грузинском: мол, ничего нового, три раза звучала «Сулико», много плясок мужчин на носочках, а где дружба советских народов, где интернационализм? И в Минске тогда решили: обойдемся как-то своими силами. Но — ничего не готово, завал по всем позициям. Влетел помощник, бросился к секретарю, зашептал на ухо. Пономаренко, опрокинув стул, бросился прочь из зала. Аудитория притихла в томительном ожидании: что-то случилось. Цанава постукивал карандашом, почесывал им квадратик усов, погляды­вал на дверь. Шапиро, сопя от напряжения, копался в портфеле. Нарком выкрикнул: — Война будет побэдоносная, короткая. Драп на палто отме­няется: зимой в Москву нэ поедем. Заседавшие шумно и стремительно покидали зал, устремлялись к слу­жебному выходу. Т АЙНОЕ — ЯВНОЕ Допущения: могло произойти и так. Они сидели на скамейке спиной к речке, в боковой аллее парка Профинтерн, неподалеку от цирка шапито. Сквозь молодую листву пробива­лись бегающие цветные огни, на бодрое звучание слаженного оркестра накладывались то взрывы смеха, то рычание хищников, то неистовые аплодисменты. Это было предусмотренное чекистом Ружевичем публич­ное одиночество: в многолюдном вечернем парке, и он — в кепке, в штат­ском двубортном костюме из шевиота, со значками ГТО и Осоавиахима на мелких цепочках. Змитрок Бедуля: бывший эсер, член нацдэмовских организаций, изобличается как участник национал-фашистского подпо­лья, — бормотал Ружевич, с улыбкой вертя головой, оглядывая проходящих мимо молодых женщин. А про дружков ваших не хо­тите ли. Лыньков, Кулешов — так? Музыку заглушил рев нескольких моторов. Ружевич кивнул в сторону цирка: — Новый советский аттракцион «Медведи на мотоциклах» Василия Бус­лаева — рекордные трюки! Могу детям вашим пропуск в цирк устроить. Да все то же: Михась ваш, Лыньков Михаил Тихонович — участник национал-фашистской организации, ведет подрывную работу в Союзе писа­телей, автор антисоветских литературных произведений. Мороженщица катила белый ящик. Ружевич вскочил, купил два эскимо. Зажатое в ладонях мороженое таяло, но Кондрат сидел молча, непод­вижно. Ведь же знаете, что это ложь! А вот у меня вопрос. Не могли не знать — иначе не повели бы эту линию у вашего персонажа из комедии, у Туляги. И потому роль эту дали именно Владомирскому. А мне жаль вас. А как теперь мне вести себя со своими? Ружевич провожал взглядом проходившую красавицу. Огни цирковой рекламы просвечивали ее модное — плиссе-гофре — крепдешиновое платье. Кондрат, поколебавшись, решился спросить: — А я? Я у вас — как прохожу? » — Есть вопросы, которые, будем считать, вы их словно не задавали. Я и так многое открыл. Жаль вас: талантливы, еще сатиру напишете — жить станет веселее. Рогуля ваша, — вспомнив, заулыбался Ружевич, — корова из басни: не дает молока, оказывается, потому, что нет кормов. Вас не клей­мили за поклеп на. Кстати, давно хотел спросить. «Крапива» — взяли псевдоним, чтобы жалить побольнее? Трещали моторы мотоциклов, ревели медведи, восторженно аплодирова­ли зрители, гремел оркестр. Чекист глянул в сторону цирка. В аттракционе у Буслаева молоденькая ассистентка Ира Бугримова — ах, пригожа: брызги шампанского!.. На сегодня все, това­рищ Крапива. Ружевич смотрел на Кондрата ясным взором, молчал. Лейтенант глянул на парковые часы. Я же не знал, не готовился. Ружевич помолчал, всматриваясь в писателя. Тот поднялся, сверху вниз выжидающе глядел на Ружевича. Но был бы умный, не писал бы сатиру. А как отнесется к сатире? Псевдоученый — директор института. Немедленно, — тихо внушал чекист. Но хотя бы моих домашних. И вам материальная поддержка: за каждое выступление — получка, там что-то заплатят. В Вилейке есть кому вас опекать. Да что я вас уговариваю: уезжать — и все! Они направились к мостику у выхода из парка. У деревянной ажурной арки, увитой дерезой, Ружевич придержал Кондрата. Не пугайтесь, что заговорю официально: вернетесь заполнять анкету на участие в декаде. Т ОЧКА ВОЗВРАТА Допущения: произошло наверняка, правда, в другом областном центре. Узкий — едва разъехаться двум фаэтонам или возам — тракт на Вилейку вымощен подогнанным булыжником: «брукованы», как тут говорят. Дорога по обе стороны часто обсажена ветлами, отклонившимися в сто­рону полей. Встречные на велосипедах-«роварах» с загнутыми рулями-«баранами» съезжали перед тупоносым автобусом на обочину, некоторые здоровались, приветливо махали водителю. Мотор старенького форда не выступал перед корпусом, а размещался непривычно: справа от водителя, ближе к передней двери, которую тот откры­вал хромированным рычагом. Водитель в польской шапочке-кепурке со сложенными «ушками» всем выдавал отрывные билеты, даже тем, кто на промежуточных остановках перед выходом пытались монеты ему просто сунуть. Он, видно, был собственником автобуса и пока не осознал, что его машина уже не его, а государственного автопарка, — и все еще привычно досматривал уплывшую собственность. Занавески с помпончиками на вымытых стеклах, печатная иконка Матери Божьей Остробрамской, фото двух летчиков — то ли рекордсменов Речи Посполитой, то ли ее погибших героев: Цвирко и Вигуры, — табличка на польском с прейскурантом платы за проезд в злотых — все придавало салону уютный вид. Тряска не мешала: Кондрат подремывал, время от времени роняя подбо­родок на грудь. Лесистый край был знаком: каких-то полгода назад, в минув­шем сентябре, на броне краснозвездных танков они примерно в этом районе перешли советско-польскую границу. Вот шлях пересекли рельсы однопутки из Молодечно, вот бывшая польская застава-«стражница», деревня Глинное, деревянный, но прочный — выдержал двухбашенные танки Т-26 — мост через Вилию, крутой изгиб дороги влево. Автобус резко вильнул на песча­ную обочину. Обгоняя его и отчаянно сигналя, промчался кортеж черных машин, воз­главляемых двумя лимузинами ЗИС-101. А вот и Вилейка. По обе стороны улицы двухэтажные опрятные домики: внизу мастер­ская или лавочка — с некоторых еще не сняли вывески на польском; второй этаж — жилой. В центре городка справа белела церковь, у которой толпился празднично одетый народ — все с вербами, обвитыми ленточками и бумаж­ными цветками. Вокруг стояли упорядоченно выстроенные возы с лошадьми, упрятавшими морды в торбы с овсом. Между штакетинами ограды воткнуты передние колеса десятков велосипедов. На какие-то мгновения шум мотора и автобусной тряски перекрыло слаженное хоровое пение. Женщина, сидевшая рядом, крестилась — по груди: справа налево — на церковь; пояснила Кондрату: — Свята: уваход Госпада у Иерусалим. Мужчина, сидевший через проход, завидя в свое окно проплывающий костел, тоже крестился, но — слева направо. Из костела донеслись звуки органа. Выйдя на конечной остановке, Кондрат побрел по городку, помахивая плетеной кошелкой, которую по-советски стали называть «авоська». Высокую гладкую стену венчала колючая проволока. По военному опыту Кондрат знал ее название: «спираль Бруно». Мелькнуло созвучие: в России Вилюйский централ, а у нас теперь — Вилейский. Ближе к центру городка картинка была повеселее. Первые этажи некото­рых домиков еще пестрели польскими вывесками. На углу у базарной площади стоял голубой короб на колесах со спицами. Краснолицый тощий старик в белом халате и колпаке полукруглой ложкой на длинном черенке зачерпывал в коробе мороженое и презентовал розовые шарики покупателям — преимущественно детям. Из бочки на резиновом ходу наливали в высокие кружки морс — нату­ральный напиток из клюквы. Среди празднично одетых крестьян фланировали усатые паны в котелках, цокали каблучками-«абцасиками» подкрашенные пани в сетчатых перчаточках, в шляпках с вуалетками — невиданный в советских городах контингент. Деревянная резная рама-стенд «cinema APOLLO» извещала, что сегодня в кинотеатре демонстрируется кинокомедия «Волга-Волга». И тут же: умело написанное, почти фотографически, изображение артистки Любови Орловой в веночке из полевых цветов. Кондрат подметил: «APOLLO» до поры не стали переименовывать, не усмотрев в названии враждебного вызова, а может, про­сто руки пока не дошли. На подходе к гостинице увидел он, как рабочие пытались отодрать литые буквы на вывеске «Hotel «Przytulny»; отметил, что похоже на белорусское слово «прытулак» — приют. Его поселили без анкеты и расспросов, едва назвался. В номере стояли две кровати, но одна не была застлана, значит, никого не подселят. На медный над­раенный умывальник, полный воды, Кондрат выставил зубной порошок в кру­глой картонке «Особый». Подумалось: что могло быть особого в тертом меле? На столе разостлал газету, перекусил салом, вареными вкрутую яйцами; разулся, прилег в тревожном ожидании, закрыл глаза. Наплывала дорога — «брукованка». Нет, осенью 39-го их не рыли, в них не укрыва­лись — некогда было да и не нужно, — а запомнился окоп, вырытый в снегу в недавнюю Финскую войну. Там их, продрогших красноармейцев, в белых маскхалатах и просто в серых шинельках, сгрудилось много. Но сейчас — сон или видение? Никого из собратьев-сатириков: ни слева, ни справа. Он, казалось, знал про их судьбы все. Кто ставил его сатиры «Клопа» и «Баню», Мейерхольд, — арестован; запрещены немедленно театральные постановки этого режиссера «Мандат» и «Самоубийца». Эрдмана, автора этих двух сатирических пьес, забрали прямо со съемок «Веселых ребят» — фильм шел без фамилии сценариста. Кондрату давали тайком машинописные копии тех двух пьес Эрдмана; читая, восхищался остроумием автора: «В моей смерти прошу никого не винить, кроме нашей родной советской власти» или «Жить стало лучше!.. Но, я думал, в «Изве­стиях» будет опровержение». Шептались, что Эрдмана арестовали за басни, пересказывали их. Но его, Крапивы, басни — куда острее. Месяц назад пришла весть из Москвы: умер Булгаков. Как тот высмеивал веру большевиков в экономические чудеса в «Роковых яйцах»!.. Умер Ильф — и не пополнился ряд «12 стульев», «Золотого теленка»: Петров без него сотворил вялые беззубые сценарии музыкальных кинокоме­дий, будто другая рука писала. Катаев — брат Петрова — после «Растратчиков» и «Квадратуры круга» резко посерьезнел, перековался идейно. Умолк после «Зависти» Олеша. Перестал смешить Зощенко: персонажи его фельетонов как раз пришли во власть, заняли руководящие кабинеты — кого обличать?.. Затаился Платонов — писал, вероятно, «в стол». Андрей, старший брат Василя Шешелевича, взявший псевдоним «Мрый». Какое наслаждение от сочности его языка, упоение остроумно описанной придурковатостью персонажа — рожденного советской системой «совчина»! «Я разговариваю общими фразами, на птичьем языке, как грамохвон», — цинично признается главный персонаж романа. Самосуй собирается в город, отбирает одежду: «Кальсоны белорусские с орнаментом — для эффектных выступлений перед национальной аудиторией». А как уморительно-едко описано его понимание образования: «Советую ответственным работникам, въезжая в деревню, при­стальное внимание обращать на то, на всех ли воротах мелом нацарапаны известные всем непристойные слова и ругательства и встречается ли в них «Ў» вместо обычного «У». Если на всех воротах ругательства с «Ў», зна­чит, белорусизация проходит удовлетворительно». Самоирония — и где же тут вменяемая как криминал «нацдемовщина»?! Белинский декларировал: «Отсутствие юмора являет собой детское состояние литературы». У Мрыя даже не юмор, а как у него, у Крапивы, — сатира!.. Три журнала «Узвышша» с «Записками» зачитывали до праха, но окончание романа уже не напечатали, да и журналы из библиотек враз исчезли.. Василь сгорел на лесоповале, а Андрей — жив ли?.. И все эти произведения, вдруг осознал Кондрат, родились как-то парал­лельно и сразу — всего в какую-то пятилетку: на стыке 20-х и 30-х. И во всех перечисленных произведениях в разных характерных вариациях и про­явлениях действует новый в советской литературе персонаж: устрашающий хам, малообразованный краснобай, жлоб, нахал, любитель жизненных услад. Сатирики независимо друг от друга буквально били в набат, предупреждали: рождается новый тип — совчин!.. И все умолкли: исчезли, затаились, извери­лись, струсили. Тип этот в последующие, менее жестокие годы назовут точно: «homo 80Уегісш». Николай Эрдман на поселении анонимно участвовал в создании сценария кинокомедии «Волга-Волга». Освободившись, писал сценарии для хороших фильмов, в том числе мультиков, был автором инсценировок, смешных интер­медий. Сатирических же произведений больше не создал — перо притупи­лось, а может, объекты не рассмотрел. Андрей Мрый доходил в Карельском лагере. В 43-м его отпустили, по сути, умирать. Он и умер на 50-м году жизни в товарняке по дороге домой. По глухим свидетельствам и предположениям, его труп отсидевшие сроки уголовники просто сбросили на ходу. После той «пятилетки сатирического взрыва» во все последующие, даже относительно свободные годы, вплоть до нынешних времен, ни в кино, ни в театре, ни в литературе не появилось ни одного сатирического произведения. А очи те — не только бдительны. Но его вот: укрывают, выслав из Минска. Он знал о писательских судьбах почти все — или ему так казалось. Но ведь не знал, что если жене арестованного «нацдэма» присуждают восемь лет ссылки, то муж ее уже расстрелян. Один в поле воин. Не в поле — в заснеженном пространстве торчит из окопа. И без белого маскхалата. В серой приметной шинельке. Осознал это только здесь и сейчас. Здание гмины — городской управы при поляках, а ныне Вилейского обко­ма партии, — оцеплено военными. У входа выстроены коридором часовые — к винтовкам примкнуты штыки. По два часовых замерли у каждой машины с номерами Пинской, Барановичской, Белостокской, Брестской областей, у двух ЗИСов-101 и нескольких «эмок» с номерами города Минска. Горожане Вилейки, обходя оцепление, пугливо перебирались на противоположный тро­туар и почему-то опускали празднично украшенные лентами веточки вербы, стараясь их скрыть. Беспрецедентные меры охраны предприняты с целью защиты совещания особой секретности. Сюда, в Вилейку, вызваны секретари обкомов партии присоединенных к БССР в сентябре минувшего года западных областей. Собравшимся не разрешено ничего записывать, а лишь запомнить дату и направление своих действий. Если бы циркуляр, оглашаемый Пономаренко, разослали по спецпочте или даже доверили спецкурьерам, то информация каким-то образом — через секретарш-машинисток, жен адресатов — все же просочилась бы. А этого ни в коем случае система допустить не смела. На него были развернуты их головы. Пономаренко чеканил слова: — «Восьмое апреля тысяча девятьсот сорокового года. Секретарям обко­мов партии Пинска. ЦК КП б Б обязывает вас определить все необходимые мероприятия по оказанию помощи органам НКВД в проведении операции. » И моя подпись. Сидевший за общим столом, но ближе всех к секретарю ЦК, Цанава раз­вернулся к собравшимся. Долгое молчание прервал местный секретарь: — Тюрьма у нас, в Вилейке, на 210 заключенных, и частично уже запол­нена. А после мероприятия, которое обсуждаем. Но, по нашему предварительному учету, арестовать при­дется девятьсот десять человек. Представители остальных областей делиться своими проблемами не решились — уж как-нибудь. Чтоб разрядить напряжение, Пономаренко обратился к местному секре­тарю: — Хозяин, в Вилейке найдется чем попотчевать гостей? В дверь гостиничного номера осторожно постучали. Кондрат встрепенул­ся: оказывается, пока пребывал в дреме, глаза наполнились слезами; быстро утер, ткнувшись лицом в подушку, отозвался: — Да-да, входите. В двери возник неприметный человек в штатском, попросил: — Собирайтесь, товарищ Атрахович. Кондрат знал, куда собираться, но со сна как-то невольно вырвалось: — За что? Гонец, словно не услышав вопроса, сообщил невозмутимо: — Через полчаса выступаете в кинотеатре перед сеансом. Цанава вертел в руках опорожненную в обед бутылку, читал: — «Кавакьели» — Умберто Кавакьели — Ламбрускодель Эмилия». Навэрно, в селении еще несколько квеври закопанный остались. Маринованный форель и белый холодный цоликаури — ваймэ! А еще в селении Манави делают — только там! Поехали в отпуск ко мне в Мигрелию, хо? Я кашне замо­таю, чтобы ромбы на кителе видно не было. А то все только: заседания, совещания, пленумы. В фойе кинотеатра на стенде с киноартистами не было фотографий, а только подписи к ним: Иго Сым, Витольд Конти, Эугениуш Бодо, Ян Кепура. Оставалась одна: кривляки-комика Адольфа Дымши. Не было и портретов артисток, тоже одни подписи: Ледя Халама, Пола Негри, Марта Эггерт, Ханна Скаржанка. Пытаясь заиметь фото Ядви­ги Смосарской, поклоннику не удалось отклеить его целиком — на стенде осталась самая соблазнительная часть: чуть прикрытые купальником скре­щенные бедра кинозвезды. Люди пытались хоть как-то ухватить разлетавшиеся неотвратимо осколки прежнего, привычного существования. Кондрата предупредили: чтобы не сбивать очередность киносеансов, отведено ему на выступление минут 10—12 — вместо киножурнала. На пре­красном белорусском языке его представила красавица в андараке, горсетке и намитке. Он прочитал байку «Пра нашых шкоднікаў, папоў ды ўгоднікаў» — и сразу же понял, что неуместно: сегодня церковный праздник, Вербница. Но ему простили, зал бурно аплодировал; Кондрат понял, почему: люди рады были свободно услышать свой язык, свою мову. В Вилейке до сентября 39-го оставалась всего одна белорусская школка. Закончил он байкой про алкоголика «Хвядос — чырвоны нос» — беспро­игрышный вариант! Ему еще аплодировали, а свет в зале медленно гаснул. Кондрат направил­ся к выходу, рассчитывая что-то написать в гостинице. Вдруг из последних рядов его дернули за рукав. Обомлел, узнав в полуть­ме лица Цанавы и Пономаренко; растерялся, забыл поздороваться. Нарком НКВД приказал: — Сядь, Крапива. Посмотри кино, которое любит товарищ Сталин. В музыкальном прологе фильма вокальный квартет спел про артистов, титры перечислили создателей — но и тут не было фамилии сценариста. Кондрат знал: это репрессированный Эрдман. Но вспомнил, что и историко-революционные фильмы «Ленин в октябре» и «Ленин в 18-м году», что назойливо показывали на всех официальных мероприятиях, тоже шли без фамилии автора. Смотрел Кондрат невнимательно: видел картину, да и думалось о другом. Сатирики, поэты-«нацдэмы» — оно понятно. А нынче что: пошел целевой «хапун» киносценаристов?.. Но вот в финале посрамлен бюрократ Бывалов, нашли Дуню-Орлову, сочинившую песню о Волге, «красавице народной, как море, полноводной». На экране артисты подняли с пола буквы, образовавшие слово «конец», дозвучала музыка, в зале медленно загорался свет. На улицу вышли компанией, втроем. Крапива учтиво, как мог, кивнул на прощание, понимая, что надо бы подальше от власти: она, как и пьянство, сгубила не один талант. Но Понома­ренко предложил: — Если вы, товарищ Крапива, на Минск, то прошу в мою машину. Смотри, Крапива, вибирай, что народу читать. Я помню: твой осел с мандатом только жует овес и пэрдит. Признавайся: кого ты в этой своей басне имел в виду? А вы — кого? Когда Крапива отдалился, Пономаренко взял наркома за локоть. Моя задача: погрузить офицеров в вагоны. За ними приедут московские товарищи. Повезут куда-то под Смоленск: Гнездово, Катынь. Нэ наше дальше дело, товариш секретарь. Они направились каждый к своей машине. Но вдруг Пономаренко, поко­лебавшись, вернулся, подступил вплотную к наркому, тихо спросил: — Так что, Павлович, после декады будем пить «Кавакьели». Не знаю, Кондратэвич, честно: не знаю. Всэ под Богом ходим. Пономаренко достал трубку, раскурил, пробормотал: — Под Богом ли. Зря тряслись: у обоих жизнь — с некоторыми неизбежными осложнени­ями — пройдет в почете, чинах и наградах. Оба умрут в почтенном возрасте, в своих, как говорится, постелях. Т ОЧКА НЕВОЗВРАТА Допущения: по выявленным деталям и рассказам потомков. К лету 40-го Германия уже подмяла под себя Австрию, Чехию, запад Польши. Как раз в самые горячие, последние дни репетиций в Минске, перед отъездом белорусов на свою декаду, в Европе грубо перекраивалась карта. Под напором немецких армий пали Дания, Норвегия, Бельгия, Франция: вермахт маршировал под парижской Триумфальной аркой, Гитлер скользил взглядом — снизу вверх — по Эйфелевой башне. Белорусы газеты, конечно, читали, радио слушали, но были спокойны: знали, что «БССР — оплот СССР на западе», что «от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней». А все помыслы были об одном: как оценит их искусство главный зритель — товарищ Сталин. По его замыслу, декады должны свидетельствовать о расцвете в СССР национальных культур. Во время проведения очередной декады на ее меро­приятия следующая республика засылала своих, так сказать, резидентов: что-то позаимствовать, от чего-то отказаться, найти то, чего еще не было. Агенты БССР присутствовали на предыдущих декадах, откуда и знали про оформи­тельский размах киргизов, про недовольство Сталина грузинским репертуа­ром. На декаду БССР уже заслали своих наблюдателей буряты и казахи. В начале июня Москва в шестой раз принимала участников республи­канских декад: цветы, красочные транспаранты, афиши — по всей столи­це; встречи, размещения, питание были отработаны; площадки выездных концертов по столичным и подмосковным предприятиям подготовлены. Во многих Домах культуры и заводских клубах уже поправили первую букву в аббревиатуре предыдущей республики «Привет участникам декады АССР! Директор архива-музея литературы и искусства Беларуси Анна Запартыка: «В нашем архиве хранятся все постановления комиссии по декаде: репер­туар театров и коллективов, командировки участников, график очередности прибытия в Москву всех 1240 человек». К каждому коллективу и солистам прикреплялся сотрудник, «шеф» с внешне неопределенными функциями, но который ежедневно обязан был составлять отчет о своих подопечных. Кроме того, оставались при своих обязанностях приехавшие в Москву сотрудники сопровождения из ведом­ства Цанавы. Словом, участники декады искусства БССР не оставались без внимания. Из Минска в столицу СССР ежедневно поездами планово прибывали кол­лективы. Пройдя под навесом перрона мимо скульптуры из черного мрамо­ра — сидящих рядышком на скамье Ленина и Сталина, — артисты направля­лись в зал ожидания. Там спецслужбы скрупулезно сверяли списки и каждого персонально регистрировали. Изредка в некоторых анкетах находили неточ­ности, возникали вопросы — этих артистов временно задерживали, просили пройти на второй этаж: для уточнения. Остальные выходили на привокзаль­ную площадь. Вокруг сквера с памятником Горькому выстроились автобусы ГАЗ-45. За ветровыми стеклами виднелись таблички с указанием коллектива, которому этот транспорт предназначен, — как бы даже для отставших или заблудившихся. Ведомство Цанавы поработало с оформлением предельно четко: за все дни прибытия из Минска коллективов никаких зацепок, кроме описок и мел­ких неясностей, в анкетах белорусских артистов не имелось. Уже на выходе, у последней стойки, каждый руководитель должен был просто уточнить: от какого профсоюза его коллектив. В это утро уже прошли труппа драмтеатра, балет Оперного, военный ансамбль, одна группа физкультурников, «цыпля­та», литераторы — в том числе Крапива с сопровождавшим его лицом. Далее в свой автобус и, согласно рангу и заслугам артистов, — в гостиницу или общежитие. Прошли регистрацию и очень гладко анкетный контроль «западники»: народный хор из Великого Подлесья. Скандал с ними разразился уже на самом выходе: у них в селе при панах не было профсоюза, а при Советах его еще не успели создать — люди только работали и пели. И хору без профсоюза предложили возвращаться домой. Они еще не успели посмотреть советский фильм «Волга-Волга». А там тоже на смотр в Москву не пускали талантливый народный, но не имеющий профсоюза коллектив. Но кинофильм — комедия, а тут — драма. Сельский гармонист развернул было меха, попытался развеселить учет­чиков. Но к нему подошли двое в гимнастерках. А что, поиграть нельзя? Вздохнули меха, парень сунул гармонь в холщовый мешок. Удрученные «певухи» — все в потертых деревенских плюшевках-«куфаечках» — сели на свои узлы-«клунки» с костюмами и едой. Приуныл и их руководитель, всегда веселый и подвижный Гэнек Цитович. В опустевшем зале ожидания ожидали неизвестно чего. Джаз-оркестр встречал в Москве его директор Давид Рубинчик. Он, вру­чив трем солисткам по пышному букету, повел веселых, переговаривавшихся на польском и идише музыкантов по перрону, мимо мраморных Ленина-Ста­лина, но не в зал регистрации, а прямо на выход. Стоявшие там постовые в белых гимнастерках, явно предупрежденные начальством, взяли под козырек. Шедший впереди руководитель джаза Эдди Рознер вежливо улыбнулся, при­поднял шляпу. Так же приветствовали московскую милицию и все тридцать музыкантов. Две певицы и танцовщица шли отдельной стайкой. Их букеты, походка, внешность, аромат духов, прически и наряды — все выглядело несоветским! За коллективом носильщики катили несколько тележек с громоздкими инстру­ментами и кожаными — опять же, не советскими — чемоданами и кофрами. Два автобуса без табличек стояли не вдали, у сквера, а прямо на площадке у выхода из вокзала. Загрузившись, вырулили автобусы на улицу Горького и покатили по пря­мой: к гостинице «Москва». Как смог Рубинчик устроить весь джаз в этот режимный приют — тайные и умелые ходы администратора. Рубинчик Давид Исаакович — выдающийся организатор, после дирек­торства оркестром работал в Минске главным администратором Русского театра, директором городских театральных касс. Вырастил сына Валерия, знаменитого кинорежиссера. Комендант вокзала соединил по телефону руководителя сельского хора Цитовича с председателем жюри, крупнейшим хоровым авторитетом страны профессором Свешниковым. Мужики такие, знаете, не для запаха, а. Так что нам делать? Приехали — и даже сало свое не съели, а уже сразу домой? Содержание профессорского ответа можно было прочитать на лице Цитовича: против бюрократических требований даже крупнейший хоровой авто­ритет СССР был бессилен. В трубке зазвучали гудки отбоя. Поселив свой богемный коллектив, Рубинчик вернулся на вокзал: рас­порядиться насчет перевозки инструментов, радиоаппаратуры и станков-под­мостков в Летний театр сада «Эрмитаж». Там Государственному джаз-орке­стру БССР под управлением и при участии трубача Эдди Рознера предстояло гастролировать во все дни декады. Как удалось сломать график работы первой эстрадной площадки Москвы и втиснуть туда на целых десять вечеров свой коллектив, это тоже тайна и умение директора Давида Рубинчика. Пробегая через зал, он увидел табор: рассевшихся на узлах вдоль стен хористов. Они, притихшие и растерянные, дремали, перекусывали, шеп­тались. Долговязый Цитович, опершись на подоконник, оглядывался рас­терянно. Цитович Геннадий Иванович — создатель Государственного народного хора БССР, который ныне носит его имя, собиратель и пропагандист фолькло­ра, народный артист СССР, веселый, добрый и душевный человек. Давид Рубинчик все понял, подошел — наглядно с Цитовичем знали друг друга. А тут без этого, оказыва­ется. Рубинчик, не дослушав, подошел к нужному столу, солидно предста­вился: — Хор села Великое Подлесье. Вот, получите программу: у вашего хора каждый день по два выступления, кроме последнего, — дня закрытия декады, участвуете в заключительном концерте. А первый концерт прямо завтра на ВСХВ. Выводите коллектив из вокзала. Хористы, суетливо свернув недоеденное, ринулись к выходу. Уже на площадке перед вокзалом сухопарый Цитович обнял директора джаза. Но, чтоб вы знали, у нашей деревни нет поблизости ни леса, ни реки! Как минский еврей обдурил надутого москвича!.. Хочу предложить вам бутылку нашей сельской домашней горелки. К тому же я — коммунист. Взъерошив густые, словно из тонкой проволоки, волосы, директор уточнил: — Горит? Кондрат и Ружевич осваивались в двухместном, с высоким потолком, номере гостиницы «Москва» — где-то на самом верхнем жилом этаже, с окном, выходящим во двор, с видом на крышу кинотеатра «Стереокино». Лейтенант высунулся в окно, огляделся, осмотрел шкаф, раскрыл и закрыл створки буфета, поднял и поставил телефон, кинул взгляд на люстру, заглянул в патефон. Кондрат аккуратно разложил на кровати ненадеванный — «от Пука» — выходной костюм, достал из авоськи завернутый в газету над­резанный каравай, выложил на стол соленые огурцы, развернул холстину с куском сала, обсыпанного тмином и крупной солью. Что за перешептывания с Геннадием Цитовичем и гармонистом Крамником ночью в тамбуре? Цитович рассказывал, как открыл этот хор. Да, и как открыл? Они же все из буржуазного мира. Он спросил: «И много у вас в селе таких певух? » Они ответили: «Все село». Все какое-то не наше. Литовцев там при осво­бождении минувшей осенью было всего процентов пять. Но, оказалось, его уже не слушали. Послышался шум спускаемой воды. Чекист приблизился к Кондрату, зашептал доверительно: — Ни с кем в Москве не общайтесь. Кстати, с русским один корень: «около», одноосная бричка — «двуколка». Меня мама, соседи, друзья, дядька Янка, дядька Якуб. Спас этих нацдэмов Пономаренко: когда всту­пал тут в должность, товарищ Сталин разрешил ему. Мне это не положено знать. Ружевич насупился, продолжал инструктировать: — Тут за каждым из вас двойной контроль. Жену вызывайте на переговоры не из гостиничного номера, а с Главтелеграфа — это рядом. Вот: фамилия гармониста этого сельского хора Крамник — вам не знакома, ни о чем не говорит? Крама — это в переводе: лавка, магазин. Помо­гите мне галстук завязать — нас не учили. Когда они запирали свою дверь, услышали, как в каком-то из соседних номеров распевалась женщина. Аккомпаниатор мягко опустил крышку клавиатуры, попросил: — Людмила, у меня уже нет сил. И я хочу есть. Вы так скрупулезно занимаетесь мной. После декады будут награждать, звания давать. А сейчас я хотел бы. А я не прочь. Грудь ее часто вздымалась, глаза были полуприкрыты, сочные губы на красивом лице медленно и неотвратимо тянулись к мужчине. Но она, казалось, не слышала: веки сомкнулись, она мягко опустилась на колени сидящего музыканта, обдав его душным ароматом духов. Сеня, уложите меня на диван. Они обнялись, он с трудом приволок крупное горячее тело женщины на кушетку. Она не разжимала объятий. Он как-то выскользнул из-под ее руки, бросился к телефону: — Вам плохо? Я сейчас вызову «скорую помощь»! Семен Львович Толкачев — терпеливый тактичный пианист-репетитор, с неиссякаемым чувством юмора, до седин проработавший в Оперном театре, удостоенный звания заслуженного артиста БССР. После ухода в безвозврат­ность его место концертмейстера Оперного заняла дочь. Она вскочила, откинула с лица выбившуюся прядь, решительно зашагала к выходу, выдавив сквозь зубы: — «Скорую помощь». В коридоре она почти столкнулась с Кондратом и Ружевичем. Нет, он — чудак! Ну, не чудак ли! Она оглядела чекиста, заученным жестом поправила прическу, улыбну­лась, взяла обоих мужчин под руки и решила: — Пора. За ними спешил Толкачев, взывал: — Людмила Эдуардовна, обождите: талоны на питание ведь у меня! В зал пропускали по предъявлению талонов на питание только участни­ков декады. Официанты ресторана были подобраны некоего единого вида: крепкие, подвижные, с одинаковыми проборами в коротко стриженых волосах, с чуб­чиками. Один из них, едва Кондрат и Ружевич вошли в зал, учтиво провел их к столику с нетронутой сервировкой на двоих. Соседями оказались красивый плотный мужчина в очках с толстыми стеклами и девушка в сарафанчике, с бантами, делающими ее похожей на гимназистку. На новых соседей по столу мужчина взглянул без любопытства, коротко кивнул, а она, тряхнув косичками, пискнула: — Чень добры. У стула мужчины стоял футляр с гитарой. Он ласково гладил руку спут­ницы, у обоих на левых руках поблескивали обручальные кольца; переговари­вались они на французском. Что уловил Кондрат: она мужа ласково называла «Лео», а он ее, воркуя, — «Ирэн». Время от времени они весело переговари­вались с сидящими за соседним столиком, но — на польском. Отвечали им также по-польски. Лидером там был Эдди Рознер — открытки с изображением трубача с обворожительной улыбкой и его жены-певицы Рут Каминской на фоне джаз- оркестра продавались во всех газетных киосках Минска. Третьим был лысый толстячок, а спиной к Кондрату сидел молодой человек. Лица его не было видно, но он бесконечно острил: вся шестерка, представлявшая единую ком­панию, после его реплик покатывалась со смеху. Кондрат понимал язык и тоже чуть улыбался. Официант подал два меню в кожаных папках с золотым тиснением «Гостиница «Москва». Кондрат и Ружевич углубились в чтение, исподлобья переглядывались, встречая названия блюд, равно незнакомые обоим. Кондрат наметил в меню, что имело хоть частично знакомое название: «нарзан», «винегрет» с добавлением неизвестного слова «с каперсами», «борщ по-селянски» — это было понятно — и «котлету по-киевски». Какой вкус придавала котлете столица Украинской ССР, он не знал, но иностранные уточнения в меню к слову «котлета» в остальных названиях делали те блюда абсолютно неприступными. После заказа Кондрата чекист небрежно махнул официанту: — Мне то же самое. В ожидании — прислушались. Толстячок за соседним столиком тронул ножом полупустой бокал. Толстячок допил вино и вновь стукнул ножом по пустому бокалу. Еще не затих долгий звон, как Рознер определил: — Си-бемоль. Толстячок нагнулся, поднял футляр, достал скрипку. Эдди, у тебя не уши, а камертон! Компания весело обсуждала экзамен. Рознер приподнялся, взглядом поискал кого-то, помахал, подзывая. Тот­час к столику подлетел с портфелем под мышкой директор Рубинчик. Им принесли бутылку нарзана, тонко нарезанный хлеб — белый и чер­ный, — винегрет с зелеными продолговатыми плодами. Рознер просил директора: — Додик, золотко, в Москве должны находиться оркестры моих пшиятелей: Генриха Варса и Гольда Петербурского. Они уехали, а Петербурский живет в этой же гостинице, — отрапортовал Рубинчик. У него наверняка есть новые песэнки для нас. Слово «песенки» они произносили по-польски, с ударением на «э». Подала голос красавица Рут: — Надо Петербурскому открыть, чтоб не удивлялся: его танго «Та опошня нечеля» звучит в СССР как «Утомленное солнце», и совсем под другой фамилией. Рознер поддержал жену: — Скажи ему: Эдди приглашает на бокал вина. Вмешался музыкант, сидевший к Кондрату спиной: — В Москве популярна новая песэнка на три четверти «Синенький скромный платочек», считается тут: народная. А ее в этом отеле сочинил недавно Петербурский! Мелодию подслушали, сочинили текст и — проше пане! У нас маловато песэнок на русском. Ружевич, выслушав, тихо пояснил Кондрату: — Это их музыкальный руководитель Ежи Бельзацкий. Что-то парень язык распустил. Кондрат и Ружевич быстро опорожнили тарелки, дожда­лись «котлет по-киевски». Ах, моя пшедвоенная Варшава! Чекист, рассматривая в тарелке обсыпанный сухарной крошкой «дирижаблик» с косточкой, шепотом внушал Кондрату: — Врет Бельзацкий про телефон. Не может быть такого. У нас даже боль­шие начальники годами ждут установки домашнего телефона! Он ножом нажал на котлету — оттуда на его костюм брызнула струйка расплавленного масла. Ружевич тихо матерился, сыпал на жирное пятно соль. А Бельзацкий, обращаясь ко всем за обоими столиками, шутил: — Человек, собираясь на маскарад, спрашивает: «Какой костюм мне надеть, чтобы меня не узнали? » А ему советуют: «Наденьте чистую рубаш­ку». Музыканты оценили анекдот, смеялись. Не рассчитывают на подслушивание. Их соседи по столу встали. Лео отодвинул стул юной жены, подал ей руку и подхватил гитару. Еда женщины оставалась почти нетронутой. Кондрат поднялся, кивнул благодарно. Ружевич продолжал с осторожнос­тью ковырять котлету. К их столику подошла миловидная девушка со значком Осоавиахима. Серебристый самолетик поддерживал на тонких цепочках звездочку, подра­гивавшую на ее пышной груди. Ружевич, мазнув ладонью по губам в масле, расплылся в улыбке: — Пожалуйста. Для вас — конечно! Вернулся Рубинчик и протянул Кондрату бумажный листок. Кондрат глянул на Рознера — тот поднял бокал, а толстячок Павлик стук­нул по стеклу ножом. Ружевич толкнул локтем Кондрата, зашептал с набитым ртом: — Я вас одного не отпущу — просите и мне пропуск. На выходе, в широких дверях ресторана Кондрат стал свидетелем, как невесть как появившихся в Москве Айзека Мовчара и Илью Горского вежли­во задержал администратор: — Здесь, товарищи, спецобслуживание: только делегаты, только по тало­нам. За наличные — вон в тот зал, пожалуйста. И те сделали вид, что не заметили делегата Кондрата Крапиву. Н ОЧНОЕ КИНО Допущения: суспензия из фактов истории и анекдота. Ночь простерлась над великой Советской страной. Спали шахтеры Донбасса, рыбаки Каспия, хлеборобы Черноземья, спали ново­рожденные дети. И светилось лишь одно окно: не спал в Кремле товарищ Сталин. Он нажал кнопку звонка. В дверь кабинета просунулась лысая голова помощника. Через несколько минут нарком Молотов в халате, застегнутом не на ту пуговицу, стоял в кабинете. Спросонок он никак не мог укрепить на перено­сице пенсне, оно соскальзывало. А знаешь, кто мне это сказал?.. Прости, что ночью побеспокоил. Ночь простерлась над великой Советской страной. Спали оле­неводы Чукотки, трактористы Полтавщины, токари заводов Урала, дачники Подмосковья, спали заслуженные и народные артисты. И светилось лишь одно окно: не спал в Кремле товарищ Сталин. Он нажал кнопку звонка. В дверь кабинета просунулась лысая голова помощника. Через несколько минут нарком Каганович в тапочках, обутых не на ту ногу, стоял в кабинете. А знаешь, кто мне это сказал?.. Прости, что ночью побеспокоил. Ночь простерлась над великой Советской страной. Спали лесору­бы Сибири, балерины Большого театра, бакинские нефтяники, спали свобод­ные от вахты моряки-черноморцы. И светилось лишь одно окно: не спал в Кремле товарищ Сталин. Он размышлял: «Молотов заикается, Каганович — еврей. Надо собрать съезд партии». Вспомнив предыдущий съезд — в марте прошлого, 39-го, — вождь улыбнулся самому яркому воспоминанию. Тогда артистка из БССР заверяла делегатов: «Мы — пограничная республика и в случае вражеского нападения грудью защитим страну! » Ворошилов тогда облизнулся восхищенно: «Такой, как у нее, грудью, — можно! » А вождь осадил: «Ты с грудью твоей еврей­ской Розы помолчал бы. Или тебе, Клим, мало еще и балеринок Большого театра? » Он нажал кнопку звонка. В дверь кабинета просунулась лысая голова помощника. Вошел Ворошилов, не поздоровался — они сегодня виделись, — сел через кресло от Сталина. Не успел помощник это произнести, как в дверях возник председатель Комитета по кинематографии. Ночь над великой Советской страной. Что сегодня смотреть будем? Вам понравился его Робин Гуд. Кто у нас так может фехтовать? Все на экране трактористы, пастухи, парторги. Под неторопливую мелодию пошли начальные титры фильма. Экран погас, в зале включился свет. Он нажал кнопку звонка. В дверь кинозала просунулась лысая голова помощника. Пускай и советские композиторы будут при деле — мы же их ценим, награждаем. Поскребышев, многоопытный служака, держал тут, рядом, «в сенях» сталинского кабинета всех, кто мог понадобиться по ночному хозяйскому вызову. Но возникали и непредсказуемые ситуации. Вызов братьев Покрасс как раз был из таких. Сталин спросил, вроде бы ни к кому конкретно не обращаясь: — Что можно пока посмотреть интересного? Председатель Комитета по кинематографии Большаков возник в дверях, не осмеливаясь войти, предложил: — Из немецкого посольства передали свежий выпуск киножурнала «Ди Дойче Вохеншау». Хроника была жуткой: напористые, скалящиеся солдаты Вермахта неумолимо теснили, громили, загоняли за реку Маас военных в хаки, в касках с плоскими полями — высадившихся на материк англичан. Эти несчастные беспорядочно отстреливались, бросали технику — танки, машины, ору­дия, — поднимали руки, другие бежали к морю, спешно грузились на про­севшие баржи: лишь бы быстрее покинуть берег. Море виделось спасением, хотя и на неповоротливые баржи, накренившиеся от перегрузки, пикировали немецкие самолеты. Диктор с победной интонацией упоенно чеканил нескончаемый список трофеев, количество убитых и плененных англичан; часто зву­чали названия «Маас», «Дюнкерк», «Ла-Манш». Много раз мелькал крупный план: из танкового люка отдавал команды по рации запыленный генерал в круглых солнцезащитных очках, и звучала его фамилия: Роммель. Сталин, мундштуком трубки поглаживая усы, с ухмыл­кой обратился к Ворошилову: — Этот материал англичане нам не прислали. Нам эту хронику передал. Есть чем хвалиться немцам. И этот их молодой генерал. Роммель — запомним фамилию. Марку не помню, — бойко отвечал Ворошилов. Дмитрий и Даниил Покрассы. Вошли и встали у двери кудрявый, с обозначенным вторым подбородком крепыш Дмитрий и худощавый бледный Даниил. Недавно показывали американ­цам фильм «Трактористы» — они после просмотра напевали вашу песенку «Три танкиста». Затрещал проектор, на экране засветился щит с маркой студии, пошли титры. Переводчик забормотал: — Студия «Уорнер Бразерс» представляет фильм «Три мушкетера». И вот тут Покрассы поняли причину ночного вызова: Сэмюэль — Самуил — их родной брат-эмигрант в США, о чем оба знали, но не указывали ни в одной анкете. Для вождя, оказывается, это не тайна. В откровенной декорации, изображавшей якобы средневековый Париж, под песенку «с развалочкой» цокал копытами конь-доходяга, а восседавший на нем актер распевал. По низу кадра шли титры перевода: Вари-вари, мечта моя — Париж, Поэтами воспетый от погребов до крыш! Шагай туда быстрее, мой верный конь Малыш, — Туда, где небо всех светлее, Туда, где вина всех краснее, Красотки всех милей — туда, в Париж! Братья с трудом воспринимали экранное действие; уставившись в заты­лок Сталина, думали об одном: выпустят ли? Госпожа Бонасье укрылась за дощатой калиткой, но в прорези в виде сердечка виднелось ее милое личико. Сердцеед Эррол, прильнув щекой к калитке, сладким баритоном в ритме вальс-бостона сладко пел сладкую мело­дию «Май леди». Фильм, конечно же, чем-то окончился; мелькнул титр «The End». Братья очнулись только когда включился свет и в аппаратной залязгали бобины, опу­стевшие от прокрученной пленки. Вождь развернулся к Покрассам, осмотрел одного, перевел взгляд на дру­гого, покачал головой; трубкой через плечо указал на экран. Композиторы, подталкивая друг друга, покинули зал. Вы, товарищ Пономаренко, не будете в третий раз переносить свою декаду? В дверях уже обозначился Первый секретарь белорусского ЦК, подал голос: — Доброй. Правда, в Западной Европе войска «товарища Гитлера» теснят войска английских империалистов. Но уверен, это не помешает мне слушать вашу оперу. А кто такой этот Подгорный? Нависла тишина: ответа не знал никто. А Сталин продолжал с едва уловимой издевкой: — Неизвестный «Подгорный» — герой оперы. Наш человек или не наш? Чьи интересы он защищает? И будет нас с тобой защищать. Чего не было у других брат­ских народов нашей страны? Сталин был главным зрителем и оценщиком всех декад союзных респу­блик; в расчете на его восприятие, собственно, и составлялись их программы. Он непременно бывал на открытиях декад — все шесть предыдущих начина­лись национальными операми, — и на заключительных банкетах. Программы строились с желанием угодить его непредсказуемому вкусу. Пономаренко знал ответы на вопрос вождя, осмелел, докладывал уве­ренно: — Еще новая опера и балет, Ансамбль солдатской песни и пляски Бело­русского Особого военного округа. В финале у них, товарищ Сталин, сюрприз для вас. Да, ни одна республика не имеет своего джаз-оркестра. Молодец, Пономаренко, хороший пример другим секретарям дал. На все десять дней билеты проданы. Играть будут на белорусском языке. На съезде ваша Соколовская читала приветствие на белорусском — и все всё поняли. Сталин задумался, раскурил трубку, покивал одобрительно. Неужели мы построили такое безу­пречное общество, в котором нечего высмеивать? В комедиях обличают управдомов, мелких бюрократов, пьяниц. Никто не осмеливается обличать, бичевать так, как учили Гоголь, Салтыков-Щедрин. А как ваша сатира называется, товарищ Пономаренко? Товарищи посмотрят вашу комедию и мне расскажут: кто же у вас там последним смеется. А кто этот ваш «Салтыков-Щедрин»? Над Москвой занимался рассвет 5 июня 1940 года. Д ЕСЯТЬ ДНЕЙ, КОТОРЫЕ ПОТРЯСЛИ МОСКВУ Допущения: могло произойти, скорее всего, так. Первый из этих дней начался привычно: с радиопозывных Москвы «Широка страна моя родная», исполненных на виброфоне. Затем шли выпу­ски известий, перемежаемые бодрыми песнями, утренней гимнастикой. Несколько раз дикторы сообщили об открытии декады искусства БССР. Кондрат и Ружевич неразлучно бродили по Москве, уступая друг другу в выборе интересовавших каждого объектов. Осмотрели Триумфальную арку, высившуюся у Белорусского вокзала, от которой начинался Ленинградский проспект. Из закрепленных на столбах черных квадратных раструбов радио звучала бравурная музыка. Кондрат, восхищенный Москвой, вглядывался в лица прохожих, подол­гу застывал у витрин, дивился на двухэтажные троллейбусы, что катили по улице Горького; поливальные машины водяными усами освежали мостовую. Он как бы узнавал столицу СССР, сравнивая с виденным в киножурналах и в фильме «Светлый путь». В начале Тверского бульвара, рядом с аптекой, постояли у памятника Пушкину, тут же, задрав головы влево, заглянули под пачку балерины, что балансировала на одной ножке на крыше углового здания. Ружевич не пре­минул заметить скабрезно: — Можно рассмотреть, какие трусы носили женщины при царе. Кондрат этого словно не слышал: рассматривал книги на лотке с откры­той выкладкой, осетров в витрине-аквариуме рыбного магазина, вертящийся глобус на фасаде Главтелеграфа. Где-то в подсознании звучали строки песни: «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля. » На башнях с руби­новыми звездами краснокирпичного Кремля отбивали время куранты. Отстояли змеящуюся очередь в Мавзолей Ленина. Невидимые лампы освещали труп розоватым светом. Благоговения Кондрат не испытал: так, кунсткамера. Выйдя оттуда, перешли Красную площадь: прямо напротив Мавзолея стоял памятник гражданину Минину и князю Пожарскому. Про­стертая рука князя как бы призывала изгнать супостатов и указывала: где они. Тянулась она, отметил Кондрат, через площадь, к Мавзолею. Голова князя, развернутая к гражданину Минину, как бы звала того разделить с князем его благородный порыв. Приезжая в Москву после войны, Крапива заметил шесть перемен: в начале перрона Белорусского вокзала не было черномраморного памятника сидящих рядышком Ленина и Сталина; снесли у вокзала Триумфальную арку; не катили двухэтажные троллейбусы; памятник Пушкину стоял не в начале Тверского бульвара, а ровно напротив, на площади; убрали балерину с башни углового дома, чтобы, значит, не заглядывали под балетную юбочку; памятник гражданину Минину и князю Пожарскому переместили с Красной площади к ограде храма Василия Блаженного — и князь указывал уже не на Мавзолей, а на Исторический музей. Но все равно всплывали у Крапивы свет­лые воспоминания о Москве и триумфе в июне 40-го, хоть позже и премий, и наград получил множество. Уставшие Кондрат и Ружевич пообедали в ресторане своей гостиницы. Там чувствовали себя уже уверенней: правда, не рискуя, заказали то же, что и вчера. В конце этого дня, когда они собирались в Большой театр на открытие декады, радио сообщило: высадившиеся на континенте для борьбы с фашиз­мом английские войска были окончательно окружены, прижаты немцами к морю в районе Дюнкерка. Сегодня последний транспорт под бомбами Люфт­ваффе отчалил и, перегруженный, направился к берегам Англии. Несмет­ное количество брошенной военной техники досталось немцам в качестве трофеев, остатки английских военных подразделений окружены и взяты в плен. Командовал блистательной операцией Вермахта генерал Роммель. На завтра, 6 июня, в Берлине намечен парад в честь этой победы. И дальше дик­торы радио привычно сообщали об очередных трудовых подвигах советских людей, и опять упомянули об открытии декады. Места в Большом театре отвели им на галерке, на самом верхнем ярусе. С кресла Ружевича можно было хоть кое-как, вытянув шею, увидеть левый верхний угол сцены. Кондрат же со своего созерцал лишь лепнину над пор­талом, а опорный столб вообще перекрывал вид на все. Зато во всех деталях можно было рассмотреть невиданной пышности люстру. Когда за минуту до открытия занавеса стал медленно меркнуть свет, раз­дался нарастающий гул голосов, аплодисменты. Свет врубили до полного. Кондрат поднялся, увидел, что все зрители в партере развернулись — спиной к сцене. Он понял: где-то под ним, в царской ложе появился Сталин — навер­няка со свитой. Овация и выкрики здравиц долго не смолкали. Кому, невидимому, апло­дировали, тут, на балконе, было непонятно и даже, казалось, бессмысленно. Но за этим проявлением восторга следили стоящие у дверей с литыми таблич­ками «Выход» молодцы в гимнастерках. Кто-то из гофмейстеров во френчах с петлицами дал команду убирать свет, сами собой утихли овации, дирижеру Шнейдерману разрешили заиграть увертюру. Кондрат постоял на цыпочках у столба, увидел, как в декорации — в роще деревьев с проклеенными бязевыми листьями — запел дуэт Соколовской с Арсенко, и выскользнул в коридор. По фойе и лестницам с золочеными бра и плюшевыми банкетками спу­стился до второго яруса, робко вошел в застекленный зал буфета.

Last updated